– Договорились. – Он идет к двери, потом поворачивается и спрашивает извиняющимся тоном: – Послушайте, вы действительно беременны?
Я молча киваю.
– От Шона?
– Да.
Он на мгновение прикрывает глаза, затем снова смотрит на меня.
– Собираетесь оставить ребенка?
– Да.
Он принимает мой ответ, не моргнув глазом.
– Правильное решение.
Я не видела и не слышала, как в мою комнату вошла сиделка. Валиум унес меня из реального мира подобно нежной реке «Серого гуся». Может быть, воздержание от алкоголя сделало меня сверхчувствительной к лекарствам. Какой бы ни была причина, я без помех скольжу вдоль яркой коралловой стены в океан своих снов, и мириады образов, таящихся в подсознании, окружают меня, подобно детям, запертым в доме на весь день.
В моих снах время течет в обоих направлениях. Разумеется, не по моей прихоти. Если страшные пришельцы преследуют меня и уже собираются схватить своими скрюченными костлявыми пальцами, я не могу заставить время течь вспять и спастись. Но события в снах не всегда разворачиваются в правильном, последовательном порядке. Иногда, по мере того как развивается – или сворачивается, точнее говоря, – моя жизнь во сне, я становлюсь моложе, и в день рождения после девяти лет мне исполняется, например, восемь. Хотя моложе восьми я еще не становилась. Возраст, когда умер мой отец, превратился в стену из обсидиана и остается неизменным фактом мироздания, подобно законам физики, обнаруженным Ньютоном, Эйнштейном или самим Господом Богом. Надпись на этой стене отнюдь не гласит: «За этой точкой живут чудовища», как было написано на древних картах. Нет, на ней написано: «За этой точкой лежит ничто».
Ничто. Интересно, а такая вещь вообще существует? Я слышала, как дети задают вопрос: «Разве не является „ничто“ чем-то?» Пустота космического пространства – это уже что-то, нечто, правильно? Там существует время. И сила тяжести. Это невидимые вещи, разумеется, но они достаточно реальны для того, чтобы убить вас. Я существовала и до того, как мне исполнилось восемь, хотя не помню этого. Я знаю, что жила и раньше этого времени, знаю об этом так, как знаю, что врачи удалили у меня миндалины, когда я находилась под наркозом. Что-то случилось, пусть я даже не присутствовала при этом сознательно.
В доказательство у меня остались шрамы.
Эти шрамы нельзя увидеть невооруженным глазом, тем не менее они есть. Если ребенок замолкает на целый год, тому должна быть причина. Что-то причинило мне боль, пусть это было только то, что я увидела. Но что именно я видела? Восемь лет потерянных воспоминаний. Неужели они исчезли навсегда? Нет, не все. Фрагменты иногда всплывают в моей памяти. Например, образы животных никуда не делись. Собака, которая жила у нас, когда я была совсем маленькой. Рыжая лиса, которая быстро бежала между деревьями Мальмезона и которую показала мне Пирли. Лошади на острове, галопирующие на песке и словно намеревающиеся переплыть реку, стремясь к свободе.
И еще я помню отца. Эти воспоминания я храню бережно, подобно слиткам золота, спасенным из разрушенного войной города. Мой отец… Люк Ферри. Пританцовывающий под звуки автомобильного радио и поливающий из шланга побитый и обшарпанный белый «фольксваген». Шагающий по подъездной дорожке Мальмезона с опущенной головой и засунутыми в карманы брюк руками, напряженно раздумывающий над чем-то. Орущий на мою мать, приказывающий ей убираться из амбара и одновременно втаскивающий меня внутрь. Я, глядящая с чердака, как он режет металл горелкой, изгибая раскаленные добела листы как заблагорассудится. С того места, где сидела я, пламя горелки казалось ярче солнца, а ее оглушительный рев стоял у меня в ушах. На чердаке пахло сеном, и от этого запаха невозможно было избавиться. Сколько раз я целыми днями сидела на чердаке, глядя, как из груды металлического хлама, лежащего на полу амбара, он создавал красоту?
Чаще, чем ему хотелось бы.
Папа не всегда знал, что я прячусь там. Иногда я тайком поднималась по лестнице, прислоненной к задней стене амбара, и потихоньку пробиралась на чердак. Происходящее напоминало мне черно-белые фильмы о маленьком арабском мальчишке на базаре, который подсматривал за людьми и с которым случались удивительные истории. По большей части папа слышал меня (слух у него был чуткий, куда там собаке!), но иногда и нет. Когда он знал, что я сижу на чердаке, то по-особому наклонял голову, словно хотел быть уверенным, что я непременно увижу то, что он создает с помощью резака. При этом я ощущала себя особенной. Он выбирал меня в качестве тайного подмастерья – единственную, кому было позволено видеть, как волшебник проделывает свои фокусы. Но иногда по вечерам голова его низко склонялась над работой и я видела только струйку пота, бегущую по шее и спине, от которой промокала его нижняя рубашка. В такие вечера он работал со страстью, понять которую я не могла. Он работал, как человек, ненавидящий прямые линии кусков металла, пытающийся уничтожить самую их суть, создавая из них нечто абстрактное – не функциональное, но значимое и красивое.
И вот я вернулась сюда.
На чердак.
Здесь пахнет сеном, здесь свили гнезда дикие осы, здесь днем зудят комары, ожидая, что я приду сюда вечером. Я не бью их, потому что иначе папа услышит меня. Я позволяю им присасываться к моей коже и раздуваться от выпитой крови, а потом медленно растираю их в черно-красное месиво.
Когда резак умирает, в амбаре воцаряется абсолютная тишина. И в этой тишине я впервые слышу дождь. Я и забыла, что он пошел. Вот почему папа не слышал, как я проскользнула внутрь и наверх. Капли барабанят по оцинкованной крыше подобно градинам, однако гипнотический рев горелки был достаточно громким, чтобы заглушить их.